« к странице автора отключить рубрикатор »

Александр ФРОЛОВ

ИЗ СБОРНИКА
"ОБРАТНЫЙ ОТСЧЕТ"
1993-1991

ИВАНГОРОД. ТАМОЖНЯ

А мне, представь, совсем не жаль империи.
Обидно только, что чины столичные
шагами петушиными отмерили
дистанцию. За линии граничные
нас развели. Но в их дуэльном кодексе
ни слова нет о памяти надежного;
и сам себя увидишь вдруг в "Ноорусе"
с подругою, влюбленно-заполошного,
ну да, в знакомом закутке Эстонии...

...Служивый в курточке широколиственной,
не жаль империи, пойми, но жаль истории
своей – ни чьей-нибудь еще – единственной.
Пятнистый мой, в фуражке нахлобученной,
оценишь ли, спросонья заторможенный:
я счастлив был там – за речной излучиной,
я молод был за той чертой таможенной.

Кому же мы так сильно не потрафили,
что здесь торчим весь день у ограждения?
Не жаль империи, твержу, жаль географии
и топонимики, привычной от рождения.
Но ты, солдат, оставь надежду дикую:
я не рвану незваным и непрошенным...
Одна душа – Контрабандистка тихая –
на берег тот перелетит беспошлинно.


* * *

Ты помнишь ли тот поезд летний,
так медлящий у переправы;
и женщины десятилетней
оценивающий взгляд лукавый?

О, как прищурилась надменно
и как смешно надула губы!..
Что ерзаешь, попутчик бедный,
вихрастый одногодок глупый?

Там – далеко – в том дне горячем
дуэлью взглядов торопливых
легко пунктиром обозначен
был ряд возможностей счастливых.

Из них и самой малой части
на жизнь хватило бы с лихвою...
Ах, только в детстве волны счастья
окатывают с головою.

Как пахнет дома после лета!
Кто лепит эту радость, память
из воздуха, из ничего, из света,
плеснувшего сквозь тюль на скатерть?

Когда-нибудь, спустя столетье,
я вспомню, вспомню без сомненья
и оценю мгновенья эти
и невозможность повторенья

случайной встречи бесполезной;..
И – не пугайся слов, бледнея, –
когда умру, я не исчезну,
а стану лишь на жизнь беднее.


СТАНЦИЯ МЕТРО "ВЛАДИМИРСКАЯ"

Слушай, шагаешь себе и шагай, и назад
нечего больше смотреть – там одна шелуха:
просто Лукуллово пиршество, просто разврат;
праздник Деметры в чертогах ВДНХ, –

там, где пастух и свинарка былинной поры
гордо любили друг друга и КПСС;
там, где катались могучие в масле сыры
и кренделя золотые валились с небес;

нельма плыла, плавники прижимая к бокам,
добрый Похлебкин заваривал чай на заре...
Ах, кое-что перепало когда-то и нам:
раки свистели щеглами на ближней горе

и приглашали голодных на званый обед...
Надо же, сказочка эта живет и живет;
гастрономический сытный, с отрыжкою, бред
сопровождает во всех голодухах народ.

Вот по кувшинам грузин разливает вино.
Вот двухведерный узбечка вскрывает арбуз...
О, нерушимый Союз! Все забудется, но
не позабудется дыни чарджоуской вкус.

Память длиннее, чем жизнь. А жизнь коротка –
не успеваешь привыкнуть к тюрьме и суме.
Сколько мы прожили жизней, Деметра, пока
в этой, очнувшись, не повредились в уме?


НА ВОРОБЬЕВЫХ ГОРАХ,
РАЗМЫШЛЯЯ О ПРОФЕССИИ

Мне снился Витберг и его громады –
к чему бы это? – точное число
висячих арок; роща колоннады...
Вот бред!
Когда не кормит ремесло,
когда друзей по свету разнесло, –
что делать нам?
Не то, чтоб на холме
растущий храм – часовенку бы мне
досочинить позволь... (о, малость лепты!..)
Бедняга Витберг! Из тюрьмы вовне
взгляд исподлобья – вот его прожекты.

И мы – заточники пространств глухих,
невыносимых и необоримых;
заложники тяжелых снов своих.
Где наша мысль? – в каких курчавых римах?
на площадях, на форумах каких?

Как грустно ночью на Москва-реке.
А, между прочим, у моста в ларьке
еще торгуют иноземным спиртом...
Но вот опять явился – в колпаке
ночном, в шлафроке дурно сшитом
портным из местных; с циркулем в руке –
вот Витберг в Вятке. Вот четыре "В" –
произнеси, язык ломая, ну-ка –
четыре кряду; вот четыре лука
натянутых: сума, тюрьма, разлука
и смерть.
А жизнь стоит на голове.

Ты грезил мерой, смыслом, а теперь –
валяй, что хочешь делай, но без фальши:
дуди в трубу, торгуй в ларьке; поверь
всю жизнь дотошной алгеброй потерь,
и сам себя сошли куда подальше.


* * *

Вот когда забудешь вдруг науку выживания,
выдастся нечаянно в дебрях января
просто день, и нет ему особого названия
среди прочих дней календаря.
И когда не вспомнишь, что зима опять бесснежная,
что опять гриппозные шмыгают носы, –
выпадет забота, как забава, нежная,
вроде заплетания косы.

О, волной тяжелой плещущие волосы!
Как-то не по возрасту они густы...
В три ручья ревем и плачем на три голоса,
разделяя русые пласты.
Три струи попробуй удержи волшебные, –
как три власти – не сплести в единый хоровод...
Вот законодательная прядь, а вот судебная,
шибко исполнительная – вот.

Господи, о чем я? Прямо скажем незначительна
ассоциативная эта глубина.
...Жизнь дается... говорят... чтобы не было мучительно...
за бесцельно прожитые... Чем одна
ко голова забита под бурчанье телика?
Как же мы привыкли к этой ерунде!
Вот такая лирика у нас, такая мелика,
эпика такая и т.д.


* * *

Я все думал, откуда же эти стамески, зубила;
эти стелы бредовые, потные кукиши эти?..
Так себя украшают потенции знаками,
силы все империи в мире накануне распада и смерти.

Перед фаллосом грозным узнаешь, чего же ты стоишь,
и поймешь, что тебя от рождения в чем-то надули,
и замрешь воробышком жалким, и глаза закроешь,
оцарапав сетчатку о грань выдающейся дули.

Навтыкают по всей вот земле от края до края, –
дескать, мы еще ого-го!.. – что-то в этом вот роде...
Не дрожи, моя милая, это же, просто пугая
добродетельных, немощь прощальные игры заводит.

Да, фрейдистские сны и великие страны морочат, –
не с того ль это вдруг впопыхах переносят столицы?..
Не дрожи, – пока старцы слюной подбородки омочат,
искупаться успеешь, хламиду накинуть, укрыться

в тростнике: в ближней роще, в глухой коммунальной квартире,
в продуваемом домике в Чаще какой-нибудь, в Пуще...
Не дрожи. Умирают, твержу, все империи в мире;
опадают их символы к вящей усмешке живущих.


РАЗГОВОР С Н.Н. О ПСИХОАНАЛИЗЕ

Как-то однажды встречаются Фрейд и Юнг,
скажем, в трактире, скажем за общим столом.
Один из них стар, другой – безнадежно юн.
Впрочем, возможно, это не Юнг, а Фромм.

В общем, встречаются как-то Фромм и Фрейд
И задают друг другу старинный тест.
"Who's afraid of Virginia Woolf,.. Who's afraid..."
Впрочем, это из области общих мест.
Дальше не знаю... Скажем, едят свиное рагу...
Можешь сама продолжить этот рассказ...
Цвет твоих глаз я вспомнить никак не могу
Вот что важнее всего – цвет твоих глаз.

Впрочем, и это неважно, когда ты тут,
рядом, у сердца... (Так серый иль голубой?)
Лучше давай о том, что дети растут
слишком поспешно, пока мы стареем с тобой.

Дети растут. Мы стареем. Причем здесь Фрейд?
Я понимаю игр одиноких грусть.
Сотни у нежности слов, похожих на бред.
"О, не боюсь Вирджинии Вулф, не боюсь..."

Юнгу – да Бог с ним – юнгово, ну а нам,
что остается, помимо темных забав?.. –
бессознательно-неудержимое?.. или как его там?.
Как назовем, друг к другу прильнув, припав?


ЛЕНЕ МИНДЛИНУ,
САН-ХОСЕ, КАЛИФОРНИЯ, США

А еще известно: нельзя дважды войти в реку.
Но мы входим, дрожа от холода, от страха бледнея.
И куда нас несет наперекор миру и веку,
вопреки смыслу куда влечет слепая идея?

Что ж, можно было бы попытаться, но, кажется, поздно.
Жизнь сильна своим непрерывным, тягостным продолженьем.
Под каким небом первого дня очнешься грозным
с незнакомым знакомых созвездий расположеньем?

Под какой крышей – бетонной, может? пальмовой, может?
В термитном домике невесомом на сваях непрочных?
На сто-черт-знает-каком этаже? Что же
нам ждать от бреда нашего, снов полночных?

Может, и правда, плюнуть на все: не родовой же вензель –
в заклад?.. Забыть, забыться, слинять, всех одурачить.
Да не уйти от "великого и могучего", задроченного донельзя
Тут у нас почти все уже говорят: "нАчать".


ТРОИЦА, ПИСЬМО ДРУГУ

Г. Кольнику

Здравствуй, друг мой, я пишу тебе отсюда – сюда,
потому что есть мысли невыразимые вслух;
есть слова невозможные, горькие, как лебеда;
и такие дела, что язык немеет, мертвеет дух.

Ты подумаешь, верно: "Господи, что он несет?"
Не спеши. Ничего, кроме правды. Есть темные дни
утомления крайнего, когда просто все,
все на свете противно, не хочется жить, пойми.

Вот послушай: когда я был высажен... выброшен был,
на пустынный наш берег был сброшен, почти что наг,
я наткнулся, к лесу поднявшись, на ряд могил
(если склад костей можно назвать именно так).

Там стоял экскаватор – чудовищный ихтиозавр
и утробно урчал, и его укротитель лихой,
обернувшись случайно, увидел меня и сказал
удивленно: "Однако откуда здесь взялся живой?"

...Мы курили потом. Он твердил все: "Чертов песок!
Осыпается, сволочь... Не знаю, сколько же их?.."
Он поднял желтый череп, хабарик просунул в висок:
– Аккуратно работали, суки! Навылет... Двоих...

И я пальцем провел по грани глазницы пустой: –
Кто он был? Кем он слыл? Никому теперь невдомек.
– Шут, – ответил мне парень, – знает, кто он такой;
бедный Юрик какой-нибудь, Толик, Витюша, Санек.

Сорок тысяч несыгранных судеб под коркою льда...
Сорок тысяч неведомых братьев в яме лежит...
Кто любил их? Кто ждал их? Кто письма писал в никуда?..
На какой же однажды мы спятили почве, скажи?

Ты представь: это я по откосу в могилу лечу,
и стоит вертухай, в приклад упираясь плечом...
Не о смерти, мой добрый Горацио, я лепечу –
все о жизни, о жизни и больше, мой друг, ни о чем.


ДЕНЬ КОНСТИТУЦИИ

С.Заславскому

Эти дачки-курятники с круглыми печками...
Здесь былая вохра с пуделями-овечками –
не с овчарками злобными; с внуками, чадами
ходит-бродит-гуляет, бряцает наградами.

Здесь не спится, не пьется, и как-то не пишется...
Здесь и пруд неподвижен, и лист не колышется;
здесь туман в октябре и в апреле туманище...
Здесь меня навещают хмельные товарищи.

Им свобода во благо, а мне в наказание...
Маргинальность, Семен, это просто название
кандидатской какой-нибудь там диссертации...

Кто сличил меня? вычислил? и в резервацию
заключил? По какому печальному случаю
я попал в эту дачную зону колючую?

Мы бредем по дорожке – два тихих очкарика,
и чуть тлеют в тумане два горьких чинарика;
и чуть слышно приемник, как ходики, тикает;
чей-то внучек способный на скрипке пиликает.
И висят на веревках рядами державными
плащ-палатки и френчи с подтеками ржавыми.


РОЖДЕСТВО

1.

Когда раскололась земля и сантехник Привалов,
зло матерясь с недосыпу, шагнул к провалу,
он, бедолага, на своем пути к преисподней
и думать не думал о славе и силе Господней.

Так вот рисуют сошествие в ад богомазы:
острые грани разлома, багровые стразы,
черный испод... Но Христос, сдается,
едва ли знал что-нибудь о разрывах теплоцентрали.

Начальник участка неделю уже ходит пьяный.
Ему все мерещатся гнойные язвы и раны,
ожоги третьей "Б" степени, облезшая кожа...
Привалов, конечно, ангелом не был... Но все же,

за что ж его так, шагнувшего в бездну отважно?..
Начальника, верно ждет суд не Страшный, но страшный
тем, что в конце – на исходе кромешной ночи,
когда труба позовет, никто и не вскочит.

Так думаю я – свидетель защиты случайный –
никто не встанет, никто не раскроет тайны
о том, как мы жили грешно и умирали нелепо
под нашим, в свищах и кавернах, чугунным небом.

2.

Прозрачные призмы с наклейками "Ugolini",
и сочное фото – лоток с виноградом и сливами...
Вот так, средь зимы, где-нибудь в овощном магазине
Флоренция вдруг выплывает с ее перспективами.

Как сокомешалка латинская крутится плавно!
О, это веселое свойство поэзии – взбалтывать
и мякоть со дна поднимать, не заботясь о главном,
и смыслы искать, и чужие секреты выбалтывать.

Зеленые воды и белые стены. Картина
так близко к глазам, что и яркость и резкость теряются.
А где же та башня, скажи, бедный мой Уголино?
Везде и повсюду. В прогрессии все повторяется.

Прогресс очевиден. И любвеобильный наш агро
промышленный комплекс нам горы сулит мармеладные,
чтоб мы, наконец, позабыли симптомы Пелларга,
баланду тюремную, горькие пайки блокадные.

И, может быть, станем мы равными доброму богу...
Но все в перспективе веков, как в портале готическом –
повторы... Потерпим еще, Уголино, немного,
о камни разбив кулаки в исступленьи паническом?

Ах, все повторяется вовсе не фарсом. Я верю,
что корчился рядом; слюну сладковатую сглатывал...
И не было Бога с его безразмерной форелью
ни в башнях Флоренции, ни в одиночках Саратова.


КАШТАН ЦВЕТЕТ

Каштан цветет – не говори: знакомо!..
Белесый сумрак скрадывает тени.
Но в час утраты цвета и объема
нас дарит ночь чредою превращений.
И так – как будто натянули ширму,
и на просвет рисунок монохромный –
каштан цветет – как шелковая Бирма:
сто тысяч пагод, миллион укромных
воздушных ниш; и в каждой вздох и трепет,
и обмиранье сладкое до дрожи...
Вот видишь – это ночь чудит и лепит
и совладеть с объемами не может.
Построенный веселым птичьим гамом,
листвой, и ветром, и пыльцой цветочной,
то облаком прикинувшись, то храмом,
то колокольней – в завитках – барочной;
то спрятавшись опять за рябью ткани, –
каштан цветет, презрев и смысл и форму,
вне объяснений и обоснований,
вне наших схем и неподъемных формул.


ТАТАРНИК

Растет где попало; цветет где захочет –
то в сад заберется, левкои пугая,
то хиппи лохматым торчит у обочин,
то чертиком выскочит возле сарая.

Растрепанный, жилистый, склочный, колючий,
задира и ерник; плебейских замашек
своих не чурающийся; невезучий,
извечная жертва мальчишеских шашек.

"А эти мальчишки, – фискалила дочка, –
клубнику у нас воровали на грядке..."
Да что ж за награда – два чахлых кусточка –
за сбитые локти и черные пятки!

Какая-то жизнь – беспризорная будто –
в разводах зеленки, в оранжевых метах, –
в царапинах, в ссадинах; рвущая путы
привычек, пристрастий, забот и запретов;
блаженно-шальная...

Чего ж нам бояться?
Ухоженных клумб что нам спесь и досада?
Мы тоже, татарник, умеем цепляться
за краешек поля, за краешек сада;

за краешек жизни – живучее племя!
Поверив подначкам, наслушавшись вздора, –
забудем уроки; оставим на время
детей без присмотра, стихи без надзора.


НА ДАЧЕ ПИЛИМ ДРОВА...

Словно завод на сломанном зубе кончается –
шурин, когда точил, чихнул ненароком...
Что-то неважно у нас с тобой получается.
Раз-и!.. Отпускай же пилу... Вот морока!

Что же так пилится трудно? – какое-то месиво
вязкое, ватное.... Да не доводи же до края!..
Раз-и... Кем бы я мог стать, если бы, если бы...
а что, собственно, – "если бы"? Ерунда какая!

Раз-и... если с любовью, конечно... (вот околесица!)
...если с умом... то, конечно, плевое дело...
Балбес, лучше на срез посмотри, – ведь ровесница
тридцатипятилетняя – когда же подгнить сердцевина успела?

Раз-и!.. Тяни же! Помогай и бедром, и плечиком.
Свободнее! Непринужденности больше и грации!..
...Надо же, я мог бы стать, например, паркетчиком,
краснодеревщиком самой высокой квалификации.

Я мог бы забыть слова свои холодноватые;
забыть, как они пишутся, как произносятся...
Вот жизнь! – не перепилишь – в наружных слоях свилеватая,
а заболонь слабая – сплошная чересполосица.

Судьба составляется из неиспользованных вероятностей,
из обязательств невыполненных, клятв пылких...
Как посмотришь – где что? – одни остаются частности:
пила дефектная, полешки, мусор, слова, опилки.


* * *

А Пурину

Ни вшивых траншей, ни брусиловских дерзких атак;
ни Пруса, ни Марны, ни черных днестровских степей...
Еще Франц-Иосиф приветствует сизых гуляк
во всех кабаках полоумной державы своей.

О, Габсбургов райские кущи; фамильный картуш,
зеленый мундир с галунами, и блеск палашей;
напыщенный вздор Айзенштайна, певучая чушь
цыганских баронов, Мариц и Летучих мышей.

Чужая сквозь щелку глядит франтоватая спесь...
В беседке герои писклявый закончили спор...
Как нас приучили глотать эту сладкую смесь
скрипичных концертов, мазурок и звяканья шпор!

Кто жизнь истребляет, кто так развращает умы,
подсунув, и нищим доступный, пустой идеал, –
что вырубка Пратера больше волнует, увы,
чем собственных наших угодий разор и развал?

Как будто мы спим до сих пор... (Что нам дался Дунай!)
Как будто душа под мышиным шинельным сукном
все ждет отпеванья и вечного пропуска в рай...
...Какой там Брусилов? – ну, кто теперь помнит о нем!

 « к странице автора отключить рубрикатор »