« вернуться

СЕРГЕЙ ЛЕЙБГРАД

СЛОВАРЬ ДЛЯ ОПОЗДАВШЕГО

Выдержки. Стихи ЛП "ВИФ", Самара 1995


 

* * *

 

Пока не потемнел и вовсе не раскис
осенний шар небес,– я буду разбираться
в прокуренной листве деревьев городских,
как в рукописях снов дичка и домочадца.

Пока не потемнел и вовсе не погас
осенний шар небес в зрачке теплолюбивом, –
застенчивый декабрь, колючий дикобраз,
за гранью, за чертой томится сиротливо.

История истом, счастливая тоска,
пока не потемнел и не упал отвесно, –
небесных наших тел в толпе не отыскать,
в потоке душ земных, заполонивших местность.


 

* * *

 

Мне снова приснятся плакучая ива, смешливый каштан,
мне снова приснятся бенгальские свечи троллейбусных штанг.
Когда бы не осень, когда бы не смена, когда бы не смерть –
Я смог бы еще посмотреть и подумать, еще посмотреть
на вечное тело и бренное слово
на черной стене
компьютера, неба седьмого ночного
почти в тишине, почти в монотонной, почти в монохромной. Послушай,
почти
за честь эту каплю, упавшую навзничь – и все же прости
Безумную спутницу, родину, жизнь за глухой звукоряд...
Свиданье окончено. Все поцелуют... но не простят...


 

* * *

 

Все кончится до первых слез.
Снег шел и шамкал.
Крутились головы колес
В песцовых шапках.
На гильотинах автотрасс
В прощальном трансе
Затягивался этот фарс,
Как вздох в романсе.
Но в ряд поставлены слова
(забег из тлена)
Куда торжественней, чем два
Аборигена
На плоскости, где каждый шаг
Чреват провалом –
Резину тянут, мельтешат,
Как будто мало.
Скрывая медленную боль,
как белорусы
Евреев прятали, позволь
Остаться трусом,
Остаться (менее, чем все
достойным в строчку
попасть) смеяться на шоссе,
Сжиматься в точку.


 

* * *

 

И снова – рассказ об Адаме
И Еве, похожий на наш
Настолько избитый пейзаж,
Что можно не видеть годами,
Не ведать. Случится потоп,
Осадки местами прольются,
Не столь отдаленными, чтоб
Ресницами не дотянуться...
Балкон или Ноев ковчег
Дырявый, дуршлаг – человек
Смеется, не смеет вернуться
Назад в сто девятый отсек,
На ниву родного кибуца,
Назад, имена называть,
Из рая, из микрорайона
Уехать и не уезжать.
Настолько известна икона,
Настолько известна судьба
И женщина возле усадьбы,
И зверь на вершине столба,
Что только писать и писать бы.


 

* * *

 

На глубине, в подкладке ремесла
Мерцание не смерти, но химеры...
А жизнь – когда из меньшего числа
Ты вычитаешь большее. Примеры
Подобной арифметики везде,
На всех погостах, как на школьных досках.
Я ученик, плетущийся в хвосте,
Христопродавец с высосанным Босхом
Из пальца. Я в безумный твой наряд
Проваливаюсь, в темноту привычки...
И воробьи на корточках сидят,
Как лагерники после переклички.
На карточках черствеет слово "хлеб",
Кто карими, кто серыми, кто слеп,
Кто кирасир, но даже в одиночку,
В чужой стране, чтоб родственник нелеп
И свет немил, чтоб по миру без скреп,
Но жить врасплох и умирать в рассрочку


 

* * *

 

Слетают с губ и отвращают слух
Поветрия, весь небосклон пронизан,
И мутными, как старый телевизор,
Глазами, аж захватывает дух,
Я наблюдаю время между двух
Уже несовместимых расстояний,
Смотрю, как ты меняешься и лжешь,
И кажешься, и нервы бережешь,
И то нирваны хочешь, то страданий.
Всему виной бессонница одна,
Я возвращаюсь временно из сна,
Я только что вернулся из Египта,
Всего каких-то десять тысяч лет
Или чуть больше, точных данных нет,
Исходных данных, в этом смысле гибко
Сознание нащупывает след,
Наследственность. Случайная ошибка
Естественна, как Тула у виска,
И Тверь дрожащая, и вещная Москва,
Самара, росомаха, дни и тени...
Я утешаюсь тем, что виноват,
И в голове твой гулкий аромат
Сплошного снега, выцветшей сирени.


 

* * *

 

С веком кончено, что за обида,
Исчезаем без лишних обид.
Лебединая песня либидо
Утихает, последний убит.

Ты бессмертна. На кожаной куртке
Локти белые от штукатурки,
И нетленные, словно окурки,
Дни теснятся в углах пирамид.

Так бывает легко в атмосфере
Только при смерти или за дверью,
Только хвоя убитого зверя
На губах и ладонях горчит.

Лебединая песня либидо,
В подворотне полно лебеды.
Помаши мне хотя бы для вида,
Исчезая на фоне воды...


 

* * *

 

Я вынужден, я занимаю нишу,
Я слишком слаб, чтобы меня убить.
Прости меня за то, что ненавижу
И вынужден прощения просить
И поминать влекущих и влекомых.
Понятно все, дождливая страна.
Над русским «и» качается луна –
Безжалостно, как дети насекомых
уничтожают с нежным любопытством
И обожают с редким постоянством...
Но противопоказана мне смерть –
«Запрещено» на здешних перекрестках,
На всех скрижалях, всем постам ГАИ...
Не матерюсь, поскольку альма матер,
И крест поклонный, словно вентилятор.

На Волге штиль, Россия в челноках
И в иноках, понятно все, как дважды два.
Зрение на глиняных ногах
Спешит сквозь строй торгующих – и каждый,
То спросом риторическим обидит,
То предложеньем сложносочиненным...
Но, господи, нелепые ресницы,
И негативы, словно плащаницы,
И я тянусь, отшатываясь снова
От запаха и голоса чужого.

Прости меня за то. что ненавижу
не только лишь тебя. Прости меня.
Прости меня за то, что я люблю
не только лишь тебя. И в эту полночь
Жалею многих и желаю многих.
Заискиваю, млею... и брезгливо,
Едва коснувшись, прячусь восвояси.
И страх с меня слетает, как вода.
И напеваю еле слышно песнь
козлиную, как будто я внебрачный
сын Зевса, и в трагедии замешан.
Как будто я по случаю, средь прочих,
Был приглашен и в списки занесен,
И галочкой отмечен, и зачеркнут.


 

* * *

 

Мне сорок два в две тысячи четвертом
исполнится, когда не буду мертвым,
Из троицы, что в очередь за тортом
построилась, останется одна
треть. Хорошо, пленительно и чисто
о смерти говорить, пуская числа
в ход, в оборот, чтоб речь была бедна,
Бедна и расточительна. Заменит
словарь для опоздавшего знаменья,
Я праздную далекий день рожденья,
Я приглашаю всех наперебой...
Благодаря сплошной дороговизне,
Любимая отсутствует на тризне,
Пусть, нелюбимых потчую собой,
Пусть, нелюбимых и неприрученных,
Я сам ведь из породы обреченных
на слезы. Опоздавший не поймет,
Не подтвердит и внятно не опишет –
С кем говорю, когда никто не слышит,
Никто не смотрит и никто не лжет.


 

* * *

 

Но жизнь без сомнения слаще
бессмертия, по нисходящей
приятно по кругу брести,
Как луч, заблудившийся в чаще
Дороги назад не найти...
Уснуть за лесным перешейком,
Беззлобно проститься с тобой.
Вон яхта дрожит над водой,
Как бабочка в воздухе клейком.
Вон город, лишенный лица
и славы, как мокрая птаха,
Уже не восстанет из праха
И не устоит до конца.
И ночью слепой и тлетворной
На тризне почившего дня
Накормит смородиной черной
Дождливое небо меня.


 

* * *

 

Вьюном, как пауком, со всеми потрохами
Дощатый пойман дом (и я в нем), ноу хау,
Хайль Гитлер, Хенде хох,– пятидесятилетье
Победы над одним
из многих.
Пахнет снедью,
Духами и халвой гуманитарный груз,
Трофейный божий дар (я говорю о жизни
единственной моей, среди несметных уз
застывшей в укоризне).
Германец, гагауз, грузин, великоросс,
Японец, армянин и негр великорослый,
Мне вместе с молоком достался Холокост
И лишний мертвый день, как будто високосный
год. Можно переждать, но вряд ли этот страх,
Но вряд ли эта страсть не повторится снова,
вновь. Я не говорю на древних языках.
И ты, когда войдешь, не говори ни слова...


 

* * *

 

Это река Аорта,
Это гора Урарту,
Это страна Россия.
Можете спать до марта.

Не запою с запоя,
И не уйду с толпою.
Женщина не прощает
будущего с другою.

Бог понимает в смерти
толк, как солист в концерте
бис. Только бес рассудит
метаморфозы эти.

Слишком легко игралось,
Слишком легко страдалось.
Год-гугенот не знает
сколько ему осталось.

Год длинных ночей.
Ночь длинных речей.
Лишь беспризорный сторож
спит, не сомкнув очей.


 

* * *

 

В канун Рожества не хватает стекла
для будущей жизни бескровной.
Чиновники, перепись, хвоя, смола
и шестиугольник любовный.
Мария, Мария, я вижу ее,
волхвы поседели от гнева.
Ах, в газовой камере древо мое,
Мое родословное древо...
Немецкая точность. Я снова влюблюсь,
чтоб смерть забывалась мгновенно.
Мария, Мария, и я запишусь:
Родители, имя, колено.
Пойду погуляю в канун Рождества
вдоль массовых сцен в одиночку.
Как елочный кич повисают слова,
но любит душа оболочку.
Еврейская музыка, греческий парк,
ich sche, wie spielcn die Kinder*
Святая Мария и грешный Ремарк,
И Рильке, и Райнер Фасбиндер...

_________________
* ich sche, wie spielcn die Kinder – я смотрю. как играют дети (нем.)


 

* * *

 

Холодно, холодно, по небосводу,
как по стеклу, ударяю крылами,
камень течет под лежачую воду,
время Сизифу заняться делами
более важными. Сизые братья
по невозможности не умирать

падают в обморок, словно в объятья,
холодно, холодно, не замерзать,
смысл непонятен и жизнь под вопросом,
страшно дорогу люблю перед носом
буйного транспорта перелетать.

Холодно, холодно, меньше обиды,
скоро апрель и еще не отбиты
почки на ветках, еще не судьба.
Зрение в трещинках, как Ренессанса
млечный шедевр, день уходит, слепя.
Я примерзаю глазами к пространству,
Я остаюсь дожидаться тебя...


 

* * *

 

Падает давление. Фаланги
ноют, как чеченские абсцессы.
За плечом луна висит, как ангел-
телохроникер из желтой прессы.

Это вряд ли лучшая концовка
на кривой стезе кавалерийской.
Я прямой подонок по отцовской
линии из бездны аравийской.

Ты еще мне будешь первой встречной,
Ты еще понянчишься со мною...
Слабая податливая вечность
Над моей постелью ледяною.


 

* * *

 

Я взираю на оба
конца, мы с Отечеством квиты.
И сугробы, сугробы
нарезаны, словно бисквиты.
Нежный вор Мандельштам,
как чернобыльский мальчик, плутает
по разбитым местам.
Что он там, дурачок, подбирает ?
Где отец мой ? Послушайте, нет,
нет ни эллина, ни иудея
в этом городе улиц и лет,
лет и дней, где не вышла затея
с темным будущим не по летам,
с легкой женщиной полу-России,
где невольно туман и мутант
зарифмую в честь Аве Марии...
Чтобы падая или скользя,
не подсчитывать племя и время.
Страшен суд, оправдаться нельзя,
даже если смеяться со всеми,
даже если смеяться со всей
шайкой-лейкой, толпой несуразной,
даже если ладони твоей
не коснуться губами ни разу.


 

* * *

 

Кругом зима, на люстрах снег лежит.
Я кану в Лету, если не весною,
то осенью – печально, как таджик,
как моджахед, как беженец с женою,
как старец с посохом, как юноша с грехом,
как ноша на таможне, как родная
империя с безумным петухом,
с кровавым боком шаткого трамвая.

Все разрешилось или все сбылось.
Я буду сыт и трубкой телефонной,
что так похожа на собачью кость.
Глазам довольно жизни беспардонной,
кругом зима и все уже сбылось.

Кругом зима, приду домой как гость.
Глазам довольно нежности и скорби.
Захлопну дверь, луч света, словно ось,
звенящая и вырванная с корнем.


 

* * *

 

В шерстяное рубище запахнут
горизонт с байдаркою на дне.
Скоро тихим ужасом запахнут
нефтяные сумерки в стране.

Это лихорадка, лихорадка,
Заморозки, трещины в стекле.
Сглатывая звуки без остатка,
Наплывает снежное суфле.

Я умею больше или меньше
забывать истории живых,
Вспоминать зеленых манекенщиц,
Манекенов вечно голубых.

Иерусалимом и Дамаском
отцветать меж северных широт.
Снег идет, как пузырьки в шампанском
С точностию до наоборот.

Это лихорадка, лихорадка
женщину качает на волне
зрения, от каждого упадка
до подъема вглядываюсь в не-

ясные чужие очертанья,
До свиданья, здравствуй, до свиданья.

Оставляя книгу в стороне,
То ладонь, то губы приближаешь...
Я уже не помню, что ты знаешь
обо мне.


 

* * *

 

Где существо, где вещество – проворней
сознания и. зрения? Где корни,
дрожащие на дне воздушных рек?

Автомобиль гудит подобно горну,
автомобиль подкатывает к горлу.
Ночь кончилась. Я снова человек.

Но нежность допотопная, но сфера
беспомощного счастья эт цетэра.
Твое лицо блестит, как обелиск...

Мое лицо... Что вижу – тем владею.
Россия поглощает Иудею.
В случайной бездне – неслучайный блик.

Телесная, тлетворная планида –
Сдаваться и присутствовать для вида.
По радио пророчит Илия.

Но кто любил, ладонями терзая
твои владенья – вспомнишь ли? Не знаю.
Вон тот прохожий... этот... или я.


 

* * *

 

Ты мне ближе, чем смерть, и не дальше, чем Кольский
полуостров, твое безымянное имя
прилипает, как снег, и влечет, словно скользкий
тротуар, где падение необходимо,
где свободной душе одного потрясенья
недостаточно, чтобы еще раз родиться
на ущербной неделе в канун воскресенья,
на разорванном льду, на разбитой странице.

Я счастливейший смертный, к шершавым скрижалям
примерзал мой язык, как голодная птица.
Раскаленная плитка, извивы спирали –
мой грядущий маршрут по стопам флорентийца.
Я счастливейший смертный планеты прогорклой,
и февральский сквозняк полоскал мое горло,
и на русских холмах мое слабое тело,
моя терпкая жизнь растворялись всецело.

Я счастливейший смертный по самые плечи,
угол зрения, плоскость, не надо, не надо...
Но последняя страсть, но последствие встречи,
но блаженство беды, неделимое на два...


 

* * *

 

И наш медведь косматый и наш лось
сохатый... аллегорий не нашлось
изящней для сердец умалишенных.
Какая мука и какой дурдом –
войти в широкий круг непосвященных,
в трамвай, и все сословия вверх дном,
и кругом голова, и степь кругом,
и мутные осины за окном,
и фонари безумные мелькают.
Ах, местность для курения в родном
Отечестве, где ноги отекают.
О, Русь моя, прекрасен наш союз
Советский, как пленительное счастье,
плененное, как вспомню, так сопьюсь,
но рядом ты, но горькое запястье
все тоньше, словно музыка... Поплачь
в объятиях дотошного трамвая,
пусть судорожно трудится скрипач,
смычком к плечу худому пришивая
расплавленную скрипку... Ну так что ж,
ты первая очнешься и сойдешь
в Аид, в аул, в убежище на Крите,
неверный шаг и глазом не моргнешь –
сгорают сны и с корнем рвутся нити.


 

* * *

 

Греческий хор по традиции краснознаменный...
Я просыпаюсь, я знаю, что руку отдам
на отсечение, звук по тугим проводам
бродит, как судорога или как заключенный
в тесную плоть нестареющий мальчик Адам.

Я не актер, чтоб разыгрывать шизофрению,
но просыпаться в России – мой истинный крест.
Претенциозный и очень естественный жест:
йодом опрыскивать раненую тиранию,
ордер дорический и коридорный арест.

Время пошло. По коленке, врачуя эпоху,
Невропатолог резиновым бьет молотком:
хруст барабанный, застенчивый медленный грохот
бойлера и болеро – привезли молоко.

Я просыпаюсь в провинции орнаментальной.
я увлечен то своею судьбой, то чужой женщиной,
юностью, местью, метафорой, тайной...
Время пошло. Дрессировщик раздавлен толпой.


 

* * *

 

Простором ночным и раствором ночным проявляться
бесшумно как осенью ранней, как поздней весной.
Пить кофе без сахара, чтобы потом удивляться –
с чего столько горечи было при встрече с тобой...
С чего столько неги, когда лишь одни негативы,
и времени нет, и предельно понятны мотивы,
но спеть невозможно. Тела отлетают на юг
в родные полати к железным своим батареям
карабкаться в прошлое и становиться добрее.
Дрожит подоконник от будущих ветров и вьюг.
Дрожит колыбель. Я качаю священную похоть,
что слаще убийства и горше взаимной любви.
Раскинешь ладони и, кажется, крылья по локоть
в крови.


 

* * *

 

Через неделю после Рождества
очередного – мне пришлось расстаться
с чистейшей чернотой небытия
и, осязая грани естества,
расправить веки, стать последним "я".
Не значиться, отсутствовать, не зваться
удел других, а я уже отмыт:
табун табу, обыденность обид,
шизофрения, Азия, Аид,
весь перекресток транспортом забит –
Емелями из русского эрзаца.
Се божий день, восточный календарь,
открыт сосуд и вытоптан алтарь,
в наморднике железном, как вратарь
хоккейный, опьяневшая собака
округу озирает, как дикарь,
и воет вдоль высотного барака,
где в обморок бросаются из мрака.
А я грущу по деве и Христу,
блаженно надрываю бересту,
кусаю локти женщине треклятой,
всем телом ощущая полноту
духовной жизни, простыни измятой,
материи, спадающей на лоб.
Ну что, сентиментальный мизантроп,
скорее не любовник, но любитель,
ты где-то прав, но где твоя обитель
небесная ? И женщина права:
урод не без семьи, но без урода
семья не начинает торжества.
Проси у всеблагого божества –
до площади успеть до Рождества
дойти – еще немного кислорода,
еще, еще в счет пьяного родства,
в счет благородной глупости исхода.


 

* * *

 

Стрекозы, ирокезы на стезе
войны, но дым – тлетворный и влекущий –
Шампанского, но слезы шимпанзе,
но смех калек... Я выходец из гущи
кофейной, мое имя – имярек,
не дозовешься, тает, точно снег,
пока не ясен замысел гнетущий.
С утра зюйд-вест, а с вечера – норд-ост,
прощальный залп сменился фейерверком.
Ночное небо, как павлиний хвост,
расцвечено, и воздух исковеркан...
Я не любил, ну может пару раз,
впадая в постмладенческий маразм,
бог весть за кем по весям увивался.
Но вакуум сухой, как Аввакум,
берет свое – и никаких лакун,
берет свое, еще не рассчитался.
Ну так-то легче, легкая строфа,
скорее облегченная... Жирна ли
земля, где мне лежать и где трава
топорщится закладками в журнале?
Цветная смерть, не выпростаешь глаз,
и в густопсовой видимости жизни
хотя бы час, беззвучной страсти час,
вдвоем с тобой в исчезнувшей Отчизне.


 

* * *

 

Оклеиваю зрением цветным
пространство, что становится родным
по месту проживания, по складу
характера. Счет выписан, но он
беспочвен, как дебелый шампиньон
виньеточный. Пожалуйста, не надо
прикидываться – что и почему?
Я рад бы посочувствовать кому-
нибудь, уже ушедшему из жизни
моей. Ты где-то рядом, в стороне
от образа дражайшего во мне,
от ломкого дыхания на тризне.
Ты между прочим, в тамбуре, в тире,
в нейтральных водах, подле, на пороге...
Счет выписан, но счет не по игре,
но противостоянье на Угре,
на разных берегах одной дороги,
на остановках... Окна зачехлю,
свет выключу... Что делаю? Леплю –
закрыв глаза – из внутреннего света
улыбку, тело, улицу... Люблю
следить за легкой линией сюжета...


 

* * *

 

Но сонное тело небес,
но смутная музыка снова,
как если бы встреча не без
спиртного...

Бессонница – грешница вся,
безъявица – слишком тревожна.
Сначала проснуться нельзя,
а после уснуть невозможно...

Но в сердце так много тепла,
и пепла на фильтрах так много,
что если бы ты не пришла.
то я бы уверовал в Бога –
поскольку запятнан давно,
поскольку разорваны узы..
И бабочки льются в окно
замедленно, словно медузы.


 

* * *

 

Поминки по зиме... по старому матрацу,
по сломанной ноге, по Соломону Кацу,
по тертым калачам и палачам невинным,
по масляным блинам и заграничным винам,

по девочке святой, по улице соседней,
по соло на дуде, по Салману Рушди...
Поминки по зиме, когда идут в последней
декаде февраля беззвучные дожди.

Никто не умирал, поскольку не рождался,
мы жили здесь всегда, дай покормлю с руки
за то, что много лгал и мало улыбался,
и ночью целовал в закрытые зрачки.

Никто не умирал, прострелянные крести –
вновь козырная масть, все сроки в полутьме,
никто не умирал, мы остаемся вместе
прощаться и грустить... Поминки по зиме...

 

© Сергей ЛЕЙБГРАД, 1995

   « вернуться