« вернуться

Сергей ПОПОВ

ВИНОВНИК


 

* * *

 

Средь бульварных грачей, переминающихся терпеливо,
перекинешься «Ну как ты?» на встречных курсах
с подгулявшим приятелем, глотателем жизни, либо
позавчерашней женщиной, вовсю теребя окурок.

Время слишком проходит, чтоб сваливать, как в прорву,
на него окончанья счастий, выстреливающие седины,
потому как в том мало правды и нету проку –
повелевают внекалендарные призраки, несудимы.

Кочевое посверкивание этакого припева
на моей франтоватой сорочке, некстати мятой,
нетяжелые чертит блики, и если пойти налево,
то и слава станет своей, но фруктовой ватой.

Только в том ли сне светит выгода и услада?
Видно, чище вина разъятья и прелесть несовпадений,
будто сад горячо цветет, а виновник стоит у сада
и не хочет никуда глядеть, но и глаз никуда не денет.


 

* * *

 

Кто-то славно примеряет роль бомжа.
Тот допился. Этот вылетел в трубу.
И четвертому не светит ни шиша.
А десятый всю печаль видал в гробу.

Так гуляешь под стаканный перестук,
загибаешь пальцы – что там две руки.
Ближе к телу из освоенных наук –
прятать веки под слепые пятаки.

Вот и вьется пыльный холод у дверей,
а по лестницам топочут колдыри.
Был да сплыл Илья, рассеялся Андрей –
место пусто, да не свято. Не смотри,

Что харчи с питьем пристроены рядком –
эта скатерть-самобранка не про то.
Да и стоит ли снова сопатиться о ком,
коль в прихожей снова горкою пальто.

За рукав цепляет дельный оборот:
ночь – в размывы, ну а прочее – в рассол.
Что за девочка прилежно смотрит в рот
с немезидовой ухмылкой через стол?

Снег идет сквозь дружбу нищего с сумой,
лунатически ровняя времена.
Ты лицо свое вчерашнее умой
той водой, что не отключат дотемна.

И на голос помутневшего стекла
пот шагреневый увидеть обернись
от кормила оглушенного тепла
под кассету Дины, кажется, Верни.

Западает предпоследняя строка.
Пленка поедом жуется на износ.
За понюх недорогого табака
всласть постскриптумы царапает мороз.


 

* * *

 

Банки да склянки катаются в ельнике,
пригород сопли жует.
Эники-беники ели вареники,
вот и бастует живот.

Так доставай свои грелки с пилюлями
и глауберову соль –
в тесной песочнице с олями-юлями
полно галдеть в унисон

про алфавитные буковки разные –
кто на трубе, кто нигде –
и огонечки оконные ранние
видеть в проточной воде.

Ах, дождевые мои кособочины,
дайте отвязнуть в тепле.
Двери задраены, игры закончены.
Чашка с бурдой на столе.

Что же, за маму, за папу, за братика
тянешь-потянешь вовнутрь.
Горький цикорий и кофий «Арабика».
Яростный фильм про войну.

И разговор переменчивый ужинный –
в Киев, а то в огород.
Сны разволнованы, феи разбужены.
Осень дрожит у ворот.

И надвигаются страхи заочные,
джины из вытертых ламп,
клятвы ночные, подгляды замочные,
тени по темным углам,

дивы, убийцы, водители конницы,
злая до злата родня.
Пот загляденья по пористой кожице
в цыпках от прежнего дня,

где бедуинская бронза подглазная
цвета тамбовских небес,
местность заречная, мга непролазная
окна на мусорный лес.


 

* * *

 

может быть кому и не хватило
и остались дальше смаковать
хрупкие картинки хлорэтила
выплывших в общаге на кровать
ладушки обоссанных курилок
и комиций жухлый интерес
будущего щипанный загривок
бравой нищете в противовес
во дворе каштаны опадали
время налегало на педали
оседлав общественный прогресс

расписанья пристальные соты
словно тень на стенке меловой
утренний проглатыватель соды
сопрягал с незрячей головой
по местам где пело столько меди
с радужным накалом искони
как медведи на велосипеде
проезжали косвенные дни
вчуже от тарелочки неемкой
с голубой воспетою каемкой
ради заклинанья позвони

прежних тараканов в стойке раком
нынешние лижут сквозняки
классики ворочаются в рамах
хлебосольной смерти вопреки
за глоток из общего стакана
даром позабавиться дано
как вплывает мертвый замдекана
в кем-то приоткрытое окно
он глядит как рыба крупным взглядом
задевая грушевидным задом
связь вещей ушедших под сукно

где же ты материя наркоза
из тебя присутствуют впопад
насекомых искренняя поза
чисел платонический накат
нипочем ни та ни эта дата
ни зачем в пространство говорю
в нетях неземного деканата
вслух по своему календарю
катятся каштаны с детской горки
спорятся их родственные гонки
в жерло круговому словарю


 

* * *

 

Тоску глуши, проплешину чеши,
перебирай вчерашние игрушки,
под утро вспоминая для души,
как расцветали яблоки и груши.

Когда на город двинется январь
и зачастит похмельная икота,
разинешь рот на прежний каравай –
как будто угрызешь его в два счета.

Он испечен на лежбище морском
в каком-нибудь крыму семидесятых.
Дыши песком, гляди одним глазком,
по-темному помешанный на датах.

Перегоришь и даже не запьешь,
не запоешь под дудку невезухи,
пролета сплошь, погибели за грош
и всех других соплей в таком же духе.

Твой божий день еще не однова
прокатится по яблоку глазному.
Боли, полуживая голова,
не торопись на откуп глинозему.

И справку о выбытии кропать
по случаю чернила не купили.
Потри виски и следуй на кровать,
и отлежись послаще, чем в могиле,

пока закат как истый короед
в озябших сучьях пробует поживу,
пока стоп-кадры дохлых зим и лет
в чумной башке теснятся без ранжиру

и зацветает позднее окно,
и первые поскальзывают блики,
и глухо опускаешься на дно,
и там морские львы и сердолики.


 

ЭЛЕГИЯ

 

Надежа на жухлую осень,
на кожу замшелых осин,
где славно слоняются лоси
и ночью на лунном подсосе
пылает реки керосин,
и курится тускло с утра,
кидают бутылки под лавки
и сушат несвежие плавки
и клавки идут на ура.

И бродят небесные токи
в проточных ветвях спрохвала,
пока профсоюзные телки
картошкой выводят отеки
под шепот «дала-не-дала».
Окинешь налево-направо:
кто шибко широк, кто подшит –
роится родная орава
и сирая тень наркомздрава
в прудах генеральских дрожит.

В траву санаторную лягу,
сосёнки вихрами качнут,
и грифель вспомянет бумагу,
на фигу, на фугу, на сагу
готовый на пряник и кнут.
Питаясь разором природы,
светло жировать воровски
в согласьи на своды и оды,
на трубы и медные воды
с дурным серебром на виски.

И все не хватает альвеол,
и все в воздусях недобор.
Шум с уличных танцев повеял,
во что-то щенячьи поверил
хороший уже пиздобол.
Мала ему поздняя лихость
листвы на вольготной оси –
в окрестности целясь и силясь –
вся накось, и все-таки – сикось,
и выкуси, а не вкуси.

Сбывается жить на ущербе,
в пейзаже своем обложном
торчать на обочинном щебне,
в лесные прогалы и щели
входя за воздушным ножом.
И вкус круговой недосдачи
катать как орешек во рту,
все бабьи измены и плачи
и старенькой песни горячей
обрывки имея в виду.


 

P.S.

 

Срок храненья кончился быстро
благородных раскладов ума,
и дымком упраздненного быта
овевало жилые дома.

Не спеша от пожатий в объятья,
от сугрева к другому столу,
где кромешные сестры и братья
заводили беседу-юлу

о воздушных приязнях вчерашних,
о разбеге блажной суеты
и смешных гименеевых шашнях –
свет погашен и чашки пусты.

Цепенела луна на шпагате
бельевом в окантовке окна.
Но к такой аллегории, кстати,
вся весна не была сведена.

Потому как за вирусной дрожью,
за воротами мутных дворов,
приподняв непобритую рожу,
продымлен и с устатку суров,

мог желающий видеть смещенья
фиолетовых облачных груд.
И глухое подобье смущенья
пробегало по линии губ.


 

Ex officio

 

Укротитель домашней моли, водитель каши
по раскаленному кругу любимой миски,
друг леденцов, обладатель гусиной кожи,
перемыватель вестей с экрана: и этот в сыске.

Требователь суда, трибунала: ау, подонки!
И мерцают в потусторонней прозрачной яме
рапорты, трупы, трофейные порнофотки
и румяные барышни с выщипанными бровями.

Чье-то соображенье длить этот пошлый фокус
варикозными розами порасцветить тело.
И часы – огромные, фирмы «Funghus»,
раз запнувшись, отмалчиваются без дела.

Штайнерштрассе, орешки для фройлен, крутой глю-вайн,
австриякской песни твоей сурковые обороты.
Отмокают, нежатся в пене подземных ванн
ротные гаеры, пенки лихой пехоты.

Гладят по ежику, пишут по воздусям
на депрессию дедушке ласковые депеши.
Оборачивается – и течет по его усам
дух махры, чьи курцы хороши и пеши.

А еще портсигары с вепрями, выпуклые клыки
и тирольские шапочки – на, нахлобучь, посмейся.
И готический скос костела, и чердаки
облетает надменная и неземная месса.


 

* * *

 

Напрасна мелочь в этажерке
к покупке праздничных одежд
хрычу посчитанному в жэке
сограждан сумрачных промеж

напялишь бурый или черный
все тратишь воздух прокопченный
буравя время напрямик
в краю бомжей и ежевик

хоть в желтом доме, хоть в зеленом
живешь в массиве вместе с кленом
в стене шершавого дождя
под глинозем переходя

жидки березовые хоры
и не рюхают хоть убей
в приемной новой жилконторы
шипенье шишек и стеблей

а в черно-белом втупрушь новом
пасешься в сумраке кленовом
и душно празднику уже
шалаться в шапочной душе

на что заштопанное небо
какая в облаке потреба
и пуще сосен и осин
неясен сам себе один

не ясень плесень или пламень
щекой к нордической воде
шуршишь долами да углами
и дышишь запросто везде

твой хинный привкус тих и стоек
неотделим как банный лист
едва ли в толк возьмет историк
и разберет натуралист

гроссбух где водкой смыто фио
диктовки комканую клио
разбитый смех дрянное ах
и веток вымученный взмах


 

* * *

 

Когда мужик в дырявой майке
сидит над рюмкой втихаря,
кроваво расцветают маки
настенного календаря.

И зачинают петь сирены
из-за незапертой двери.
И птицы супятся, свирепы,
подозревая, что внутри

насторожившегося дома
послушно пенье аонид
тому, чье слово как солома
похмельным пламенем горит.

Но то – зов пагубы и сласти,
а не музыка зыбких сфер.
Смурное сердце рвет на части
какой-нибудь пустой пример.

Мол, жил-был мальчик во предместье
с бумажным временем на ты
и все писал «умри – воскресни»,
пока не кончились листы.


 « вернуться